654

 

 

 

 

 

Иллюстрация к материалу
Книги

«Ощущение, будто сдирают кожу». Из книги Валерии Новодворской «По ту сторону отчаяния»

Издательство Freedom Letters переиздало автобиографическую книгу Валерии Новодворской «По ту сторону отчаяния», впервые изданную в 1993 году. С разрешения издательства The Insider публикует главы, рассказывающие о заключении Валерии в советских психиатрических больницах и медицинских пытках, призванных сломать личность человека и в буквальном смысле лишить его разума. 

Абсолютное оружие

Есть у Роберта Шекли рассказ «Абсолютное оружие». Действие происходит на Марсе. Два друга набредают на древний склад вымерших марсиан и начинают пробовать всякое оружие, надеясь продать его на Земле и разбогатеть. На одном ящике написано: «Абсолютное оружие». Они открывают ящик. Появляется огромная пасть. Один из них просто падает в обморок. Пасть глотает его и говорит: «Мне нравится пассивная протоплазма». Другой начинает защищаться: огнеметами, гранатометами, пушками, атомными ракетами. На пасть все это абсолютно не действует. Она глотает человека вместе со стингером) и говорит: «Активная протоплазма мне тоже нравится».

И все. Марс обречен. Земля обречена. Жизнь во Вселенной обречена. Психиатрический террор — тоже абсолютная победа Зла. Если ты уступаешь — тебя сломали. Личности нет. Если ты противишься — твою личность разрушают химически или механически (электричество, скажем). И победы нет, потому что личности не осталось: победу можно праздновать, когда есть КОМУ праздновать. А здесь не будет достойной смерти, но будет слюнявый идиот под твоей фамилией. На карательной медицине кончается всякая борьба, и всякое достоинство умаляется, растаптывается навеки, будь ты хоть Ян Гус, хоть Муций Сцевола. Кроме чисто морального триумфа, КГБ здесь преследовал две практические цели:

I. Сохранялась монолитность советского народа, бодро верующего в своих вождей и свои идеалы. Наличие «врагов» сильно подорвало бы эту концепцию (через 15 лет после исправления извращений «культа» — опять враги!). А за больных правительство не отвечает. На Западе тоже психов достаточно.

II. Дискредитация альтернативных идей общественного развития и оппозиции в глазах простого народа. Даже читая школьные учебники, народ мог узнать, что «врагами народа» у нас часто именовали зря. С врагом надо еще разбираться, враг он или друг. А врачам простой народ верит. Если врачи сказали, что антисоветчик — псих, то что здесь судить да рядить о его идеях? Бред сумасшедшего не анализируют. Со времен Чаадаева этот метод действует безотказно.

Правда, КГБ лишался здесь публичного покаяния по телевизору (не потащишь же каяться психа, он ведь за свои слова не отвечает) и не мог больше вырывать показания на следствии: зачем показания невменяемого, их все равно использовать нельзя, — но ведь клиентов, способных и готовых покаяться или расколоться, и не подвергали психиатрической казни; они были нужны и на следствии, и на процессе. При твёрдом поведении шансы уцелеть и пройти мимо карательной медицины, благополучно получить 7 лет лагерей и 5 лет ссылки (или 10 лет по второму разу, или 15 лет, или расстрел по статье 64 [“Измена Родине]) могли рассчитывать:

  1. Хорошо известные Западу диссиденты типа Юрия Орлова или Владимира Буковского.
  2. Врачи-психиатры типа Корягина или Глузмана.
  3. Те, у кого было групповое дело (не все члены группы, но многие из них). Ведь не скажешь, что у семи человек возникло коллективное помешательство! Поэтому из семерки, вышедшей в августе 1968 года на Красную площадь, психиатрической пытке подвергся только Виктор Файнберг (и только через год — Наталья Горбаневская).
  4. Те, кого власти хотели скомпрометировать иначе (агент ЦРУ, изверг: устроил взрыв в метро, самолет угнал).

Абсолютно обречены были бывшие высокопоставленные военные или партийные деятели (генерал П. Г. Григоренко) и одиночки, исповедовавшие идеи свержения власти и изменения строя.

То есть у меня шансов не было. Но я не знала, я ничего не знала! И хорошо, что не знала. Если бы я знала о карательной медицине, у меня не хватило бы решимости сделать то, что я сделала, без ампулы с ядом в кармане (а ее я не смогла бы достать). Однако когда меня в один ненастный день без церемоний, предупреждений и объяснений привезли в институт Сербского, я даже не столько испугалась, сколько оскорбилась. И это была правильная реакция. Пока я жива, я буду настаивать не только на том, чтобы упразднить КГБ, но и на закрытии Института судебной медицины им. Сербского, почитая второе заведение не менее вредным и исторически преступным, чем первое.

Общество может устранить преступника физически, если ему угодно стать на уровень неандертальца и мстить, или изолировать его от себя временно или навеки, если он причинил ему зло, но никакое общество не вправе покушаться на личность преступника и решать вопрос о её изменении в нужном обществу направлении. Или тем паче судить о том, что есть норма и что есть патология. Лечить личность — это гораздо более жестоко, чем уничтожить её вместе с тем телом, в которое она заключена. Конечно, если человек кусается или не может членораздельно говорить, он сумасшедший, но это видно и без экспертизы.

Однако маньяки и террористы вполне могут отвечать за свои действия вне медицинских категорий. Инквизиторы посылали душевнобольных на костёр за галлюцинации? Ну что ж, они действовали гуманнее психиатров, потому что смерть наступала скорее, и мучения жертвы были конечны. Права либертарианская партия, выступающая за отмену государственной психиатрии как института.

Меня заперли в отдельную камеру, и общение с институтом началось. Я думаю, что в моей нормальности они убедились в первый же день. Уже через много лет я узнала, что в течение месяца гэбисты не могли найти врачей, желающих подписать вместе с Лунцем диагноз «вялотекущая шизофрения» [Даниил Лунц - советский психиатр, доктор медицинских наук, профессор, полковник КГБ СССР. Заведующий диагностическим отделением, затем сопредседатель судебно-психиатрической экспертизы института им. Сербского] . Мне показалось, что некоторые молодые научные сотрудники искренне считали, что спасают жертвы КГБ от лагерей (ничего не зная о ситуации в спецтюрьмах) и дают им возможность потом учиться и жить в столицах. О свободе научного подхода хотя бы на уровне реальности (здорового признать здоровым) не могло быть и речи. Александр Цопов, бывший сотрудник КГБ (не политического спектра!), рассказал мне, что у него психиатры просто спрашивали: «Как тебе признавать? Вменяемым или нет?» В моём случае тем более самотёка не могло быть. И самодеятельности тоже! Вообще все тесты и исследования, входящие в экспертизу, могут в лучшем случае определить уровень интеллекта или уживчивости в обществе, но никак не наличие или отсутствие душевного заболевания. Судебная психиатрия, по моему глубокому убеждению, является шарлатанством даже там, где она не является преступлением.

Я не знала, что нормального человека могут признать невменяемым, и доказывала свою нормальность, как теорему, добавляя в диагноз пункты: «реформаторский бред», «философская интоксикация», «плохая социальная адаптация». Здесь я и познакомилась со знаменитым Лунцем. Даниил Романович был холеным, вальяжным барином с отличной филологической подготовкой. Я успела за одну беседу об экзистенциализме сделать его своим личным врагом, заявив, что он инквизитор, садист и коллаборационист, сотрудничающий с гестапо — с КГБ. Оля Иоффе знала о перспективах такого поведения столь же мало, как и я. Она на все «наводящие вопросы» отвечала: «Я буду продолжать борьбу» — и заработала себе диагноз. Ира Каплун знала, наверное, больше нашего. Она уклончиво отвечала: «Подумаю, ещё не решила…» — и была признана вменяемой.

Они со Славой из Лефортова ушли домой, а Оля расплатилась за всех, загремев в Казань, где ее пытали (к счастью, это длилось недолго, всего два месяца; после закрытия их общего дела ее отправили в Москву). На моей комиссии присутствовал мой следователь, майор Евсюков (Бардину, как более грамотному, было, наверное, стыдно), смотревший на меня (я была в халате, рубашке и шлепанцах на босу ногу) весьма злорадно. Лунц задал мне всего один вопрос, предлагая в последний раз соломинку (может быть, и ему стало жалко, и на палачей находит!): «Не сожалеете ли вы о том, что сделали?» Я, конечно, заявила, что «от содеянного мною не отрекусь!» — и заклеймила КГБ и институт Сербского презрением и позором, пообещав все тот же Нюрнберг. Лунцу оставалось только махнуть на меня рукой. Когда на следующий день за мной приехали из Лефортова и мне вернули мои вещи, я обрадовалась больше, чем если бы меня отпустили домой. Я была уверена, что возвращение в тюрьму означает вменяемость и благополучный исход дела (срок или расстрел).

Иллюстрация к материалу

Комната 101

Если вы читаете все эти страсти как сказки о подвигах Геракла, считая, что это «преданья старины глубокой», то вы очень ошибаетесь. Это касается не пращуров, а нас. Это произошло только что, под гром августовских салютов, на наших глазах [Имеется в виду победа демократических сил над путчистами в августе 1991 года. Александр Шмонов совершил покушение на Михаила Горбачёва на демонстрации 7 ноября 1990-го, спустя год был признан душевнобольным и отправлен в психиатрическую больницу]. С Александром Шмоновым, не попавшим в Горбачёва (если бы он попал, с ним поступили бы милосерднее: просто расстреляли бы).

Сейчас, когда я заставляю себя это вспоминать, в СанктПетербургской СПБ истязают совершенно здорового человека, который был готов пойти на любую кару (но только после честного открытого суда), на любую каторгу, к любой стенке. А происходит это так. Признанного невменяемым политзаключенного привозят обратно в тюрьму и забывают там. In pace. У меня это длилось два месяца. Ни допросов, ни объяснений. Полная неизвестность, одиночка, мертвая тишина. Иногда невозможно определить, жив ты или уже умер. Садистская пытка неизвестностью. Адвокат имеет право не приходить даже после окончания следствия (оно окончится без вас — вас уже нет, вы уже не человек). Здесь нужен был бы адвокат типа Дины Каминской или Софьи Каллистратовой.

Но мой жалкий адвокат не посмел ко мне прийти (зачем злить КГБ нарушением традиций?), не опроверг экспертизу, а требовал только изменить статью («Дать меньше по 190-й, чем то, что, конечно, дадут»). Отсюда недалеко и до сталинских адвокатов, требовавших смерти для подзащитного. Я хотела заплатить жизнью за открытый суд… А здесь превзошли сталинские времена: тогда судила тройка без защитника, а теперь и без подсудимого обходились. Тет-а-тет. Ничего лишнего: судья, заседатели, «защитник». 70-я статья обеспечивала СПБ — психиатрическую тюрьму. ПБ могли дать только по 190-й! Но это было не лучше.

Из Москвы посылали в самую пыточную ПБ — на Столбовую, а изоляция там была нешуточная. К счастью, там мне быть не пришлось. Москвичи однозначно попадали в Казанскую СПБ, потом, как Владимир Гершуни, в Орловскую. О своей страшной участи политзаключённый узнавал после суда на свидании с родственниками, если они у него были. Это и была комната 101 (самое страшное, что есть на свете): пожизненное пребывание в камере пыток с потерей рассудка и человеческого образа, то есть «принудительное лечение» от инакомыслия. Лечение состояло в том, что способность мыслить устранялась вообще. На свидании я узнала много нового и интересного.

Я никогда не пойму, зачем Оле Федичкиной с моего курса понадобилось лезть в первые ряды и давать показания о распространении мной Самиздата, да еще лгать, что я его ей навязывала чуть ли не силой? Кто ее за язык тянул? Другие же молчали, и ничего им не сделали. Владлен Сироткин, балующийся сегодня исторически либеральными статьями в газетах (отчаянный прогрессист!), дал на меня как раз такие показания, которые были нужны для помещения в СПБ, и опять лживые. У нас он преподавал историю Франции, заигрывал со студентами, прикидывался нонконформистом. Этот режим никогда не откроет имена стукачей, а то народу не из кого будет выбирать органы власти. Но я вношу свою скромную лепту и своих двух личных стукачей называю.

В этом плане никакой пощады не должно быть никому! Лживые показания двух моих стукачей я уже не смогла опровергнуть, хоть и пыталась: невменяемый не имеет права голоса. И вот, когда я все узнала, меня вызвал Алексей Иванович Бардин и предложил бартер (объяснив, что меня ожидает): я ему — фамилии членов организации, он мне — лагерь. Я попыталась схитрить (сначала стулья, потом — деньги, то есть добиться отмены диагноза даром, обещая раскаяться «потом»), но он меня сразу раскусил, убедившись, что даже Серёжу из Физтеха я продолжаю выгораживать. Здесь плату требовали вперёд. Бартер не состоялся. Я спросила, неужели им мало расстрела. Ведь тогда я уже не встану у них на пути.

Зачем же такие изощренные мучения? И Бардин ответил: «Ну что вы! Зачем расстрел? А в чем же тогда будет наказание?» В отличие от Евсюкова, он наверняка еще жив, и у него внуки. Единственная месть, которую я признаю допустимой, — это огласка и каинова печать на чело, чтобы отвернулись дети, внуки и соседи. Кстати, палачи выдавали себя с головой, держа «невменяемого» в тюрьме в одной камере с нормальным заключённым (реальный сумасшедший мог бы придушить и покусать). Выход из этого кошмара был один: умереть. Но как умереть в Лефортове? В пролёт не бросишься — всё затянуто сетками из стали. Вены перерезать нечем. Повеситься невозможно — каждые 3–5 минут часовой-надзиратель заглядывает в глазок (это там и сейчас продолжается: постоянный мужской взгляд, ни помыться, ни туалетом воспользоваться без него невозможно. Оставалось одно: не считать надзирателей за людей).

Попытка задушить себя под одеялом нейлоновым чулком не удалась: у меня не хватало физических сил затянуть узел до смертельной нормы. К тому же голову прятать под одеяло запрещалось. Мои попытки негласной голодовки (успеть умереть, пока не хватятся) обнаруживались на 4-5-й день. Смерть в Лефортове была недосягаемым благом, изысканным дефицитом, сказочным сном. Она могла только присниться. Впрочем, написанный мной в это время «Реквием» всё куда лучше объясняет.

РЕКВИЕМ

Узникам психиатрических тюрем посвящается

Свидетели и судьи,

Ухмылки и гримасы…

Наверно, это люди,

А может, только массы.

 

Что вам светило прежде

На этом небе чёрном?

Наверное, надежда,

А может, обречённость.

 

Теперь в железном склепе

Вождь без знамён и войска.

Наверное, нелепость,

А может быть, геройство.

 

Что там, в небесной сини,

Над ранкою рассвета?

Наверное, Россия,

А не Союз Советов.

 

Кто смеет лишь подумать,

Да так, чтоб не узналось?

Наверно, это юность,

Умеренней, чем старость.

 

За чаем и печеньем

Яд отрицанья сладок…

Наверно, возрожденье,

А может быть, упадок.

 

Безвременье затихло.

Кричать в его бесплодность —

Наверно, это выход,

А может, безысходность.

 

Сойти живым в могилу,

Исчезнуть в липкой гнили,

Наверно, это сила,

А может быть, бессилье.

 

Тебя за бастионом

Увидит мрак кромешный,

Наверно, умудрённым,

А может, отупевшим.

 

Последний отблеск бреда,

Последнее движенье…

Наверное, победа,

А может, пораженье.

 

1970 г., «Лефортово».

 

Теперь я знала всё. Но что мне было делать с этим знанием? У меня не было надежды ни на жизнь, ни на смерть.

«Наш поезд отходит в Освенцим»

В этапе до перманентной газовой камеры есть своя прелесть — последняя, оставшаяся тебе до прибытия в пункт конечного назначения, где «времени больше не будет». Нормальный столыпинский вагон (70-я статья обеспечивает отдельное «купе» с голыми полками, без окна, но через решетчатую дверь видно окно в коридоре, и можно в последний раз посмотреть на реки, леса, поля, «вольных» людей). 70-я статья даёт ещё одну привилегию: лефортовский сухой паёк — это не селёдка, а огромный кус холодного варёного мяса.

Политические «котируются»: вор в законе, выяснив, за что я сижу, немедленно передал по вагону приказ: не ругаться матом, не сквернословить, не ерничать, не отпускать скоромные шутки, пока я не «сойду», иначе он потом будет «разбираться». Мелкие уголовники (бытовики) вели себя, как в Английском клубе, а вор рассказал, как он три года назад схватил 5 лет по политической статье (плюс 6 за грабёж). Взяли они сберкассу в провинции и приехали в Москву покутить.

После ресторана, сильно навеселе, стал наш вор кричать в троллейбусе: «Надо кидать коммунистов в Байкал!» Дали ему 15 суток за хулиганство. А когда срок кончился, у ворот его уже ждали… Привезли на Лубянку и спрашивают: «Ну почему в Байкал? Почему не в Волгу — она же ближе?» А он возьми и ответь: «А я слышал по радио, что Байкал — самое глубокое озеро в мире». Прибавили 70-ю.

Конвой очень учтив: не избивает, не насилует, просто вежливо приглашает на чай в свое купе («у нас там постель, белье, удобно»). Может быть, они и не имели в виду ничего дурного (я же не Софи Лорен), а просто хотели поговорить о политике и дать мне хоть сутки поспать в человеческих условиях, но проверять было неохота. Конвой, овчарки (я с тех пор их видеть не могу), решетки обнадеживали: в таких условиях больных никто не возит — автоматов многовато — государство не считает тебя больной, оно тебя просто карает. Просто такая пытка. Просто такая казнь.

Этап до Казани на скором поезде длится сутки с небольшим, без остановок в этапных тюрьмах других городов. Идёт июль. 17 мая мне исполнилось 20 лет. В одиночке Лефортовской тюрьмы. Вот когда поймешь «Штрафные батальоны» Высоцкого. Когда останутся одни сутки до конца. «Всего лишь час дают на артобстрел…» Но ни ордена, ни «вышки» не будет. Нет у Высоцкого такого варианта: комната 101. Я надеялась, что, когда меня будут выводить в туалет, я сумею открыть дверь в тамбур и выпрыгнуть на полном ходу. Или сразу попасть под колёса, или разбиться (если повезёт).

Если не повезёт, успеть добраться до реки и утопиться. Или броситься под машину. Бежать мне даже не приходило в голову. На этом диагнозе кончается жизнь — это было ясно. Выбраться из поезда — самое главное. А дальше успеешь умереть, пока не настигли. Но двери были заперты. Всё предусматривалось. Надеяться было больше не на что. Поезд доехал до Казани.

Остров доктора Моро

У каждой СПБ — спецпсихбольницы или спецтюрьмы — была своя специализация. В Днепропетровске пытали нейролептиками (Леонида Плюща замучили до полусмерти; когда его выслали в Париж, то из самолёта мученика вынесли на носилках; и французских коммунистов это проняло: «Юманите» напечатала заметочку, что даже с врагами социализма так жестоко обращаться нельзя!). В СПБ под Калининградом, где был заключён Пётр Григорьевич Григоренко, было то же самое. В Казани применяли и физические пытки, однако нейролептиками не пренебрегали. Самый сносный вариант был в Ленинградской СПБ: и Буковский, и Володя Борисов, и Виктор Файнберг вышли оттуда живыми и невредимыми; Витя даже сагитировал своего врача, женился на ней и увёз во Францию. С одной стороны, Казань — это здоровый тюремный элемент. Это даже не зона. Это «крытка», последний градус наказания — тюрьма. Овчарки, заборы с колючкой, вышки, охрана. Бытовики-уголовники из хозобслуги, они тоже твоё начальство. В «палатах» кровати, но на окнах решётки, и эти «палаты» заперты, а в дверях — глазок. Двери открываются на умывание, на оправку, для того чтобы раздать еду, перед работой и прогулкой. Работа несложная, 3–4 часа в день: переплётная мастерская, швейная, стегание одеял, шитье медицинских перчаток. Кормят тоже лучше, чем в тюрьме: утром дают кусок масла, два раза в неделю — немного творогу, к обеду в супе будет плавать маленький кусочек (граммов 30–40) очень жирной свинины.

Всё остальное, кроме сахара и утреннего серого хлеба, — несъедобно. Есть и развлечения: три раза в месяц — кино (это как в зоне). Фильмы, которые я смотрела там, потом вызывали неизменное чувство ужаса, даже если это были комедии. Посылки можно получать любые, свидание — раз в два месяца на час в присутствии охраны и медицинского персонала, через стол. При этом можно передать любые продукты в любом количестве. Для уголовников — рай, для политзаключенных — геенна огненная. Есть, кроме обычных тюремных стандартов, ещё кое-что «кроме». Военные медсёстры. Военные врачи. Других нет. У них одна задача — заставить тебя полюбить Большого Брата. Есть «контингент» — патологические убийцы, маньяки. Обычные уголовники сюда не попадают, разве что «закосят» со взяткой в придачу (СПБ вместо «вышки» — для убийцы просто находка). В моей камере сидели пятеро. Галя убила топором мужа, Вера отравила золовку, Оксана застрелила из ружья мужа и шестилетнего сына. Одна милая особа за стеной посадила в ванну двух своих маленьких детей и пустила ток… У меня ещё отличная камера, а у Наташи Горбаневской соседей — 11 человек.

{{ images_idciPcUPkIrj5LK8Yc }}

Верхний коридор — рабочий. Здесь членораздельно разговаривают, здесь тупые, примитивные люди, но эти звери всё-таки ходят на двух ногах. Они, как в «Острове доктора Моро», чтут Закон и делают вид, что живут, как люди. А в нижнем коридоре в собственных нечистотах лежат и заживо разлагаются полутрупы, утратившие человеческий облик, окончательно потерявшие рассудок. И ты знаешь, что за малейшую провинность ты попадёшь к ним, сюда. Одежда вполне тюремная, своё платье здесь отбирают. Унизительно ходить в каторжном халате, в тюремном платье, в уродливых башмаках. И здесь нет срока: три года, тридцать лет — это как захочется КГБ. Не сломав, не уничтожив личность, не выпустят.

Какие же политзаключённые сидят в СПБ? Приедет и сразу уедет Оля Иоффе, но её успеют поистязать аминазином. Мы с ней не увидимся, разве что из-за забора — другое отделение. (Общая прогулка в общем дворе весной и летом длится 2–3 часа, но умалишённые гуляют тут же, и в бане с ними моешься.) Нина Ж. пробудет в Казани год. Она из Грузинского Хельсинкского Союза, из Сухуми, хотя сама русская. У неё отняли семилетнего сына, оторвали и увели в спецприёмник. Потом его забрала сестра. Инквизиторам она говорит, что будет впредь думать только о сыне, и они ей верят, это правдоподобно.

Она филолог, русист. Преподавала в университете. Замкнута, осторожна (здесь нельзя верить никому), очень истощена. Она уже была в Казани в начале 50-х годов. Тогда здесь просто гуляли, не было никаких пыток, спасались от сталинских лагерей.

Шурочка Лакшина со своим другом подожгли дымовые шашки на трибуне 7 ноября у себя в Сыктывкаре. Оба учились в Питере. Шашки погасили, акция протеста на этом кончилась, и началась расплата. По газете с номером квартиры и дома, в которую завернули шашки, их нашли. Мальчик попал в Ленинградскую СПБ и выжил, а Шурочку в Казани уничтожали инсулиновым шоком. Доведя до слабоумия, выпустили.

Это случилось за полгода до меня. Инсулин ей назначил сам Лунц. Я не знаю, сколько процентов психиатров приняли участие в этих гитлеровских штучках, но даже если это 50 процентов, всё равно они подлежат лишению диплома. После этого им людей доверять нельзя.

У Лизы Морохиной стаж борьбы был ещё больше. Её отец был расстрелян в 1937 году. Ещё в 16 лет она подожгла сельсовет. Попала на три года в лагерь, окончила школу. Стала распространять антикоммунистические листовки. В Казани её пытали электрошоком, снизили интеллект, лишили возможности учиться. Сохраняется душа, но гаснет ум. Это самое страшное. Её продержали два года и выпустили. Родиной Лизы был тот же Сыктывкар.

Политзэки из провинции, неизвестные Западу и Москве, за которых некому было заступиться, подвергались самым страшным пыткам и были обречены на стирание личности. Сейчас, когда я пишу эти строки, в глухих углах страны в ПБ и СПБ досиживают свои двадцатилетние сроки несчастные узники, давно сведённые с ума, вроде Игоря Антипова. За одну забастовку или демонстрацию в Благовещенской СПБ сидели по 20 лет. Здесь в Казани есть памятник произволу «застоя» и равнодушию перестройки — учительница Ольга Н. Она ещё помнит кое-что из французского языка. Сидит она с 1962 года. У неё чистенькое платьице, но её сослали в нижний страшный коридор.

Она наполовину лишилась рассудка, поёт длинные баллады о «палачах в белых халатах», всюду ищет агентов НКВД. И сюда привезут маленькую худенькую Наталью Горбаневскую, которой Анна Ахматова оставила лиру. «Воробышек» — называли ее друзья. В ней 1 м 50 см, а килограммов и вовсе нет. Ей было 34 года, мне — 20 лет. Ее стихи казались мне гениальными (и сейчас кажутся). На воле остались двое её детей, Осик (грудной) и Ясик (9 лет). Она тоже будет обещать впредь заботиться только о детях, но ей не поверят и начнут пытать галоперидолом. Наташа много рассказывала мне о диссидентах, и я сначала была в восторге, но потом услышала её мнение о моих листовках: «Это глупость. Незачем обращаться к народу. Он не поймёт, а власти рассвирепеют и начнут репрессии. Пострадают и все диссиденты». Становилось ясно, что товарищей по борьбе мне не найти и в среде Наташиных друзей.

Слава Богу, за Наташу было кому заступиться. Через 4 месяца её увезли обратно в Москву: скандал по поводу её участи был хороший, громкий, международный. Хотя бы одного поэта спасли, против всех российских обычаев. Наташа вскоре уехала, но её я не виню. Сидевший в СПБ неподсуден. После этого ужаса и позора человек не может оставаться в подвергнувшей его такому стране. Он имеет право уехать туда, где его хотя бы не будут считать сумасшедшим.

Были в Казани и чистенькие старушки-баптистки. Они проповедовали Слово Божье по деревням. В СПБ они сидели пожизненно, но не роптали.

Уж не знаю, о каком способе мгновенной смерти пишет Буковский, но я его не знала, и никто даже впоследствии мне не смог его назвать. Мне ни разу не посчастливилось найти на прогулке кусок стекла. Покончить с собой в Казани так же невозможно, как и в Лефортове. О свободе в Казани не мечтают: будущего нет. В него перестаешь верить через 3–4 месяца. Перестаешь даже надеяться и мечтать. Ничего нет и не будет, кроме этого острова, этой Преисподней. Как там у Булгакова? «И обвиснешь на цепях, и ноги погрузишь в костер… И так будет всегда… Слово „всегда“ понимаешь ли?» Мечтаешь попасть в «Лефортово» хотя бы на месяц, вдруг КГБ понадобится опять тщетно задать какой-нибудь вопрос. Но это тоже несбыточно: я одиночка, группы нет, невменяемого даже гипотетически не могут привлечь как свидетеля. И зачем возить взад-вперёд того, кто не дает никаких показаний?

Весь год, ложась спать, я мечтала об одном: чтобы утром не проснуться (инфаркт, инсульт, тромб). Человек, который после этой вечерней молитвы целый год неизменно просыпался в казанской камере, не должен, не может дальше жить. Это нехорошо и для него, и для человечества.

Какими же средствами располагают современные о’брайены? Да теми же, что были у оруэлловского, плюс химические препараты, уничтожающие личность, чего, согласитесь, у О’Брайена не было. Итак, казанский арсенал «средств устрашения».

I. То, что было у О’Брайена (по нарастающей):

1. Избиение (уголовников охрана может забить сапогами до смерти, я такие случаи помню; политических — нет, их надо сломать, но представить живыми).

2. Привязывание жёсткое (до онемения конечностей, до пролежней; в особенных случаях привязывают так, чтобы верёвки впивались в тело до крови. В таком состоянии могут продержать неделю).

3. Сульфазин, или «сера» (везде был запрещён, кроме СССР). Одна инъекция, или сразу две — в разные точки, или даже четыре (в руку, ногу и под лопатки). Дикая боль в течение 2–3 дней, рука или нога просто отнимаются, жар до 40, жажда (и ещё могут воды не дать). Проводится как «лечение» от алкоголизма или наркомании.

4. Бормашина. Привязывают к креслу и сверлят здоровый зуб, пока сверло не вонзается в челюсть. Потом зуб пломбируют, чтобы не оставалось следов. Любят удалять неубитый нерв. Всё это делается профессиональным дантистом в зубоврачебном кабинете. «Санация полости рта». СПБ не имеют надзорной инстанции — жалобы не перешлют, а если переслать тайно — их всё равно не примут ни в прокуратуре, ни в Верховном суде. Узник СПБ бесправен даже больше, чем зэк. С ним можно сделать всё. Насколько мне удалось узнать, бормашина применяется редко и только в Казани (испробовано лично).

5. Газообразный кислород подкожно. Вводят его толстой иглой под кожу ноги или под лопатку. Ощущение такое, как будто сдирают кожу (газ отделяет её от мышечной ткани). Возникает огромная опухоль, боль ослабевает в течение 2–3 дней. Потом опухоль рассасывается, и начинают сызнова. Применяют как лечение от «депрессии». Сейчас применяется к наркоманам как средство устрашения (чтобы боялись попасть в клинику). Вводят кислород 2–3 минуты, больше не выдерживают обе стороны (палачи глохнут от криков, жертва падает в обморок). Политзаключённым вводят кислород по 10–15 минут. (Испробовано лично, 10 сеансов.)

II. То, чего у О’Брайена не было:

1. Аминазин (очень болезненные инъекции, при этом вызывают цирроз печени, непреодолимое желание заснуть — а спать не дают — и губят память вплоть до амнезии).

2. Галоперидол (аналоги трифтазин и стелазин, но они слабее). Создают дикое внутреннее напряжение, вызывают депрессию (черное излучение Стругацких), человек не может заснуть, но постоянно хочет спать, не может ни сидеть, ни лежать, ни ходить, ни писать (судороги рук изменяют почерк до неузнаваемости, не дают вывести букву), ни читать, ни думать. Неделя ударных доз — и нейролептический шок. Несколько месяцев — и потеря рассудка гарантирована.

3. Инсулиновый шок с потерей сознания (уничтожает целые участки мозга, снижает интеллект, память тоже пропадает).

4. Электрошок. Убивает сразу двух зайцев: во-первых, это пытка током, а во-вторых, разрушается непоправимо мозг.

Одного пребывания в этих стенах — без книг, без научных занятий (библиотеки фактически нет), без нормальных собеседников (политические сидят в разных камерах) — хватило бы на скорую потерю рассудка. Я провела там год и была уже на пределе: еще бы полгода — и все. Могу только позавидовать стойкости Владимира Гершуни, который в два приема провёл в таких застенках по 3–5 лет. Моих запасов прочности хватило бы на лагерь. Но на это я не была рассчитана (в этом как раз эффективность комнаты 101). Я знаю, что многие переносили это легче, но ведь комнату 101 каждому подбирают индивидуально. Боюсь, что меня подвела здесь гордыня эгоиста-интеллигента (разум превыше всего! Моя личность не может быть принесена в жертву). Готовность к смерти и повышенная адаптация к любой физической боли не сочетались у меня с готовностью к отказу от разума при жизни.

Тем более что знакомство с Наташей Горбаневской показало, что диссиденты считают необязательным сопротивление в таких условиях. Здешние отречения нельзя использовать для газет и TV: сумасшествие не даёт должного назидания; чего стоит раскаяние сумасшедшего? Потом, в 1978 году, я убедилась, что попытка держаться достойно в психиатрических застенках рассматривается диссидентами (да и инквизиторами тоже) как величайшая глупость чуть ли не на уровне инкриминируемого заболевания.

Я не пытаюсь оправдаться. В свете моих личных вкусов и убеждений оправданий отречению нет — даже в СПБ. Со второй попытки, уже зная, что меня ждёт, я смогу взять эту высоту. Но в 20 лет я сбила планку. Интересно, что казанские врачи не требовали даже признания болезни. Они вели беседы, как в институте марксизма-ленинизма, требуя от патентованного умалишённого признания ошибочности его теоретических воззрений, как на партийных чистках 20-х годов (разоружиться перед партией). Однако раскрыть обман в моём случае не представлялось затруднительным, да я и не очень старалась, даже хуже Галилея, в силу юношеского легкомыслия. Одни наши беседы с Ниной Ж. и Наташей Горбаневской на прогулках чего стоили! А письма домой?

А моя манера с утра до вечера заниматься по навезенным книгам и учебникам французским (там я его доучила), латынью, греческим (научилась неплохо переводить), лингвистикой, английским; переводить Камю, Овидия и читать Томаса Манна! Получала я полтаблетки галоперидола на ночь, да ещё с большим количеством корректора. Может быть, я понравилась врачам? Ведь они же, эти же нелюди, стёрли в порошок и Лизу и Шуру, хотя те тоже заверяли их в своём «исправлении». Может быть, КГБ желал сохранить на будущее антисоветчика с организаторской жилкой и стремлением свергать строй — для оправдания существования V отдела? Может быть, казанских провинциальных инквизиторов впечатляли мои богатые московские передачи (рябчиков не было, но ананасы попадались, торты, икра, шоколадные наборы) и импозантные родители (сравнительно с другими визитерами)? Может быть, сыграли роль московские гостинцы, мясо, масло, щедро ими привозимые (этого в Казани в начале 70-х уже не было)?

Не могли же они меня просто пожалеть… Других же (кроме Натальи Горбаневской — отчасти) не жалели… Но самой криминальной была моя манера делить роскошные передачи и посылки на всех политических заключённых отделения. Там это совсем не было принято, Нина Ж. даже вначале отказывалась брать. Я вносила в Казань этику политических! Всё остальное враньё летело к чертям. В раскаяние после этого поверить было невозможно. А дальше начинается крупное везение. Были применены не химические, а физические пытки. Это просто милость судьбы: два сеанса с бормашиной и десять сеансов с кислородом подкожно.

Не знаю почему, но у меня сложилось впечатление, что пытки без нейролептиков в Казани — это блат. Здесь легко отбиться: надо уметь молча терять сознание, желательно с улыбкой (конечно, с бормашиной это не проходит, здесь улыбка не получается — с открытым-то ртом! Но можно хотя бы не кричать и не стонать, а кислород улыбаться не мешает). Такое поведение ошеломляет, и на тебя рано или поздно махнут рукой. Я даже думаю, что поседела я в 20 лет не из-за этого, а из-за отречения и обстановки.

Делается всё это без ненависти к объекту воздействия: просто нудная, советская работа. Отпуская вентиль на баллоне с кислородом, обсуждают вопрос о том, кому дадут следующее звание и прибавку к жалованью и за что, где достать карпов и т. д.

Непосредственные исполнители — рядовые палачи — не любят криков и проклятий, это осложняет работу и не даёт обсуждать свои дела. Поэтому ко мне они питали самые тёплые чувства. К тому же простых людей учёность интригует. Даже главврач-полковник любил поговорить со мной о Таците и Гиппократе. Я в рубашке родилась: передачи делить я продолжала, а пытки они прекратили. Видимо, сработал советский стереотип: для статистики применено достаточно, а там чего надрываться-то? Пусть у ГБ голова болит. Без совка в «Совке» совсем можно было бы пропасть.

Из передач доставалось мне совсем немного, казанскую еду я не употребляла. Скоро я вообще уже не могла есть: не осталось желудочного сока. Дикие приступы боли отбивали охоту что-то пробовать. Моим кураторам тоже было ясно, что конец не за горами. Может быть, при международной огласке (Юлий Ким, много сделавший для моего спасения Владимир Буковский), при том, что французы — преподаватели ИНЯЗа подняли шум там у себя, при передачах по «Свободе» каждую неделю моя смерть в казанских стенах в 21 год не была рентабельной? Диссиденты, безусловно, меня спасли, хотя я и не принадлежала к их корпорации. Может быть, они и не могли спасать всех, всеми Запад не интересовался? Даже наверное так. Мои нестандартные листовки (это не был типичный уровень постижения ситуации 60-х годов) попали в первые «Хроники текущих событий». Та же Наташа Горбаневская их и делала. Мою фотографию я потом нашла в диссидентской квартире Иры Каплун за стеклом книжного шкафа… Диссиденты были единственными людьми, кто с 1959 до 1986 года что-то делал для страны. Мало что хорошего вышло? Это не их вина, а страны. У меня вышло не больше…

Комиссия, приезжающая в СПБ два раза в год, для политических не имеет значения. Без санкции КГБ не «выписывают». Но если и выписывают, то радости, как говорится, мало. Освобождение здесь ни при чём. Снимается принудительное лечение (судом) в СПБ, меняется на такое же в ПБ по месту жительства (для московских диссидентов — на Столбовой). Тем же этапом, под тем же конвоем везут в тюрьму по месту жительства, а там — в ПБ, где могут продержать до полугода (что и проделали с Олей Иоффе, да ещё и продолжали пытать). Тогда, опять-таки с санкции КГБ, суд снимает принудительное лечение. То, что от вас осталось, может идти домой. Местные живодёры подчас более свирепы, чем лощёные палачи из СПБ; у последних, как правило, выше уровень развития, они и помиловать могут. На мою комиссию приехал лично Лунц — посмотреть на результаты. Я думаю, мой вполне дистрофический внешний вид его удовлетворил, а может быть, и испугал (учитывая международную огласку). Я была похожа на тень из Аида, ходила уже с трудом. Впечатляли и полуседые волосы (в 21 год).

Поэтому Лунц довольно скоро отпустил меня с миром, задав только два вопроса: «Изменились ли ваши убеждения?» и «Изменились ли они сами по себе или в результате лечения?». Ненавидя себя и понимая, что простить себе это я не смогу никогда, я ответила на первый вопрос «да» и на второй — «в результате лечения». Умиротворённый Лунц благожелательно сказал: «Вы должны из всего случившегося сделать для себя выводы», — сообщая тем самым решение комиссии и разоблачая всю эту муру с шизофренией: какие выводы может сделать для себя псих? Он же за себя не отвечает!

Я глубоко убеждена, что из СПБ своего противника нельзя выпускать живым: он делается вервольфом, и его никакая пуля, кроме серебряной, не возьмёт. Он обречён на мщение обществу, и он не успокоится, пока не разрушит то государство, которое пропустило его через эту мясорубку. Я не хотела жить. Я не хотела свободы. Как бороться, имея в перспективе Казань? Как не бороться, зная, что ЭТО существует? Я не мечтала даже дойти до реки и утопиться: смерть не смыла бы мой позор, поражение не стало бы победой. Я должна была сразиться с ними на их поле — и их же оружием. Я должна была выиграть именно в этой игре. Но пока я просто умирала, и физически, и морально. Решения суда обычно ждут 2–3 месяца. Потом ждут этап. Из этапа запомнился жуткий холод.

В Бутырской тюрьме я пробыла одну ночь и оказалась в санаторном отделении привилегированной Соловьёвской больницы. Здесь моя мать, не последний человек в медицинском мире, могла мне помочь. Столбовая меня миновала. Вывез советский блат. Видимо, КГБ предпочитал, чтобы я умерла дома, а Столбовая была верная смерть в моём состоянии. Поэтому московским психиатрам, не участвовавшим в психиатрическом терроре, предоставили меня спасать, как им вздумается. Мне ещё раз повезло. Те, кому не повезло, уже ничего не скажут и не напишут. Если бы я прошла полный, полнометражный конвейер карательной медицины, меня бы не было. Я бы не сохранила рассудок.

Соловьёвские врачи всё понимали. Они делали вид, что не знают о том, что меня поместил к ним суд, дабы санаторные пациенты ни о чём не догадались. Лечить они пытались моё физическое состояние и даже предложили инсулин в терапевтических дозах. Со мной, конечно, случилась истерика. Послушав про инсулиновый шок и другие прелести СПБ, они уже не предлагали ничего. Был один бестактный профессор, который всё стремился показывать меня студентам, но здесь я уже могла огрызаться и доказывать, что здорова как стёклышко. Соловьёвские врачи пытались даже снять диагноз, но это зависело от КГБ, и никакие академики здесь помочь не могли.

Человек, прошедший через СПБ и ПБ, никогда не будет прежним. Он не сможет создать семью, иметь детей. Он никогда не будет посещать даже обычные ПБ, носить туда гостинцы и входить в комиссии, курирующие соблюдение прав человека в этих «богоугодных» заведениях: душевнобольные навсегда останутся для него орудием пытки, и он не сможет увидеть в них страдающих людей. Он до конца своих дней будет бледнеть, видя машину с красным крестом, и не будет сближаться с психиатрами. Он никогда не обратится к невропатологу и не примет даже таблетку снотворного. Он не сможет смотреть фильмы типа «Френсис» или «Полёта над гнездом кукушки». То, что с ним сделали, непоправимо. Он или возненавидит людей, или не сможет никогда причинять им зло — даже последним подонкам. (Слава Богу, со мной произошло именно последнее. Отсюда, наверное, пункт о всеобщей амнистии в программе ДС.) И держать его будут на коротком поводке. Есть такая штука — психоневрологический диспансер. Политический после СПБ обязан посещать его каждый месяц. Возьмётся за прежнее — без суда и следствия попадёт в ПБ (достаточно одного звонка из КГБ), а там и в СПБ. «Тот, кто нарушит Закон, возвращается в Дом Страдания». Всё по Уэллсу.

Я не ходила в диспансер. Доктор Житловская всё поняла и автоматически записывала, годы подряд, меня не видя, в журнал про моё «хорошее состояние», обманывая своё начальство и КГБ. Если 50 процентов психиатров участвовали в пытках, то 50 процентов сочувствующих спасали от 50 процентов первых и ГБ. Без них ни один диссидент, брошенный в комнату 101, не выжил бы. В империи зла тихой сапой саботировало и подрывало устои Добро. Система не работала безупречно, винтики иногда отказывались выполнять команды даже в карательных структурах. России не дано было стать тысячелетним рейхом, в действительности она слишком противоречива и слишком сложна для идеальной деспотии. Эмоции, первый порыв (самый благородный), милосердие и самоедство, проявляющиеся в перманентном диссидентстве, опрокинут в очередной раз все планы национал-патриотов, все чаяния государственников. Третий Рим интересен тем, что постоянно разрушает сам себя силой рефлексии, без всяких варваров. Но вернёмся к моим останкам.

Оказавшись дома, я должна была умереть: пища не усваивалась совершенно, не было желудочной флоры. Но достали югославские ферменты, и я выжила. Еще раз повезло!

Нам очень нужна ваша помощь

Подпишитесь на регулярные пожертвования

Подпишитесь на нашу Email-рассылку

Подпишитесь на нашу Email-рассылку